Эмили Дикинсон: как безумная старая дева оказалась гениальной поэтессой, которую знает в США каждый

Эмили Дикинсон: как безумная старая дева оказалась гениальной поэтессой, которую знает в США каждый

Ещё при жизни об Эмили ходила слава, по крайней мере, в родном городе. Но вовсе не о её поэтическом таланте: о том, что Эмили пишет стихи, знало очень мало людей. Для большинства горожан она была сумасшедшей старой девой, затворницей, которая иногда бродит вокруг своего дома, глядя перед собой, словно безумица. На самом деле, Эмили теряла зрение, и взгляд её был взглядом почти слепого человека — но такое объяснение широкой публике было неинтересно. А в остальном горожане были правы. Эмили была затворницей, Эмили была старой девой, а если принять за аксиому, что каждый настоящий поэт безумен — тогда она была и безумицей тоже.

Хотя порой можно столкнуться с мифом, что Эмили умерла молодой, это не так. Поэтесса прожила пятьдесят пять с лишним лет — в то время такой возраст считался почтенным. Дикинсон умерла так же тихо, как жила. Таинственная болезнь — которая, быть может, просто была страхом, нервным напряжением или глубокой депрессией — вдруг приковала её к постели. Своей последней весной Эмили отослала письмо кузенам, очень короткое: «Маленькие кузены, позвали назад. Эмили». После такого лаконичного предупреждения она умерла.

На похоронах были все свои. Никакой пышности. Среди пришедших попрощаться со странной старой девой был популярный в то время литератор Томас Хиггинсон, один из тех, кто хранил тайну о её маленьком увлечении.

И Томас Хиггинсон был одним из немногих, кто не удивился, когда сестра Эмили, также старая дева Лавиния, разбирая вещи покойной, обнаружила там одну тысячу семьсот семьдесят пять стихотворений. И, судя по всему, также Томас Хиггинсон, хранитель тайны Дикинсон, способствовал тому, чтобы первый сборник стихов Эмили увидел свет — хотя при её жизни сурово отговаривал её от всяких публикаций.

 

Неисправимая

Детство Эмили Дикинсон не назовёшь безоблачным, хотя она не знала нужды, над ней никто не издевался и крупные бедствия прошли мимо неё. Её отец, преуспевающий адвокат, был из тихих, холодных тиранов, уверенных, что только они знают, в чём состоит чужое счастье, и подавляющих своих близких, чтобы они не сопротивлялись, когда их делают счастливыми правильно, а не как им в голову взбредёт.

Ещё ухаживая за будущей женой, Дикинсон-старший писал ей в повелительном тоне, чтобы она готовилась к рациональному счастью, именно в такой формулировке.

Как же выглядела позже женщина, которую постоянно и рационально он делал счастливой? Эмили описывала её как практически мёртвое сознанием существо, отсутствующую мать, тихую ходячую функцию. Отец подавлял и трёх своих детей, особенно дочерей, постоянно направляя их к своему рациональному счастью. Удивительно ли, что обе девушки остались старыми девами? Любое живое движение их души подвергалось подавлению — о какой любви могла быть речь? Ещё хорошо, что отец не «назначил» им женихов по своему вкусу, что превратило бы их жизнь с большой вероятностью в вечный тихий кошмар.

Но Эмили достался твёрдый характер её отца и, хотя она не противостояла ему напрямую, она всё же бунтовала по‑своему. Когда её отправили учиться в женскую семинарию, она обнаружила, что всех учениц там тщательно делят по религиозности и набожности. Большинство девочек легко вливались в образ настоящей христианки, часть считалась исправляющимися, и в последней части оказалась Эмили — в безнадёжных. Не потому, что она как-то отрицала существование Бога, а потому, что отвергала всякий формализм в вере.

Безнадёжных девочек, двадцать шесть человек, постоянно собирали, чтобы лекциями умягчить и спасти их души. На одно из таких собраний Эмили прийти отказалась. По меркам семинарии, это был дичайший, агрессивный, неподобающей девочке протест — и её с негодованием изгнали из школы.

Такую же форму протеста — тихую, но непреклонную — Эмили стала практиковать и дома. Она занималась не тем, что отец ожидал от своих дочерей. Ещё подростком вместе с подругой Сьюзен они решили держаться друг друга, потому что они созданы быть поэтессами в этом мире прозы — и уже такое противопоставление, пусть и необъявленное на публику, было в мире ценностей Дикинсона-старшего крайне неподобающим для его дочери. Но Эмили держалась этого противопоставления до конца. Она верила, что в ней — поэзия, и не сходила со своего пути, хотя оказалось это в итоге не так уж просто.

Роман в письмах

С момента смерти Дикинсон ведутся неустанные попытки разглядеть за её затворничеством и такими проникновенными стихотворными строчками тайную и несчастную любовь. Любой мужчина, с которым она общалась хоть сколько-то плотно, не раз назначался её гипотетическим возлюбленным. Например, Бенджамен Ньютон, подчинённый её отца, с которым Эмили определённо связывала в молодости тёплая дружба и ранняя смерть которого заставила её глубоко горевать.

Попали в список «несчастных любовей» Эмили также знакомый женатый пастор, несколько подруг и, наконец, Хиггинсон, тот самый, что помогал опубликовать её стихи.

Но, как ни ищи, в письмах Эмили — в отличие от её стихов, которые порой были и любовными — не найти следов романтических отношений и устремлений. С Хиггинсоном переписка была особенно странна. Дикинсон однажды четыре стихотворения с вопросом — есть ли в них дыхание. Дыхание в них было, сильное, свежее, но — по представлениям Хиггинсона — поэзией они не были. Не отвечали требованиям девятнадцатого века к тому, какими должны быть стихи. О чём он ей искренне и ответил.

После этого Дикинсон стала звать Хиггинсона наставником и раз за разом слать ему новые стихи с просьбой препарировать их хладнокровно, будто хирург. Томас исправно указывал все «ошибки». Эмили так же исправно благодарила и слала новые строки — безо всяких следов того, что она решила следовать советам своего «наставника». Нет сомнений, что в её отношении к суждениям Хиггинсона была нотка иронии — но по-своему она его ценила, прежде всего, за то, что он был в восторге от самобытности её стихов там, где другой не увидел бы ничего, кроме ошибок.

Критику и, тем более, критиканство «без нежности» Эмили, как признавалась сама, не перенесла бы. Так что она приняла рекомендацию Хиггинсона не публиковаться безропотно, поняв, какой отклик получила бы от менее чуткой публики. Она не готова была выслушивать гадости.

Интересно, что, когда знакомая поэтесса стала настаивать на издании сборника Дикинсон, она попросила именно Томаса сформулировать ясный, корректный отказ. В любом случае, Томас — только ярчайший пример того, что во всех её отношениях с мужчинами была завязана литература. С Ньютоном тоже. И с судьёй Отисом Лордом — одним из кандидатов на несчастную любовь Эмили.

Весь мир — в тексте

С книгами в семье Дикинсонов тоже были сложные отношения. Хотя ещё со времён обучения шкаф Дикинсона-старшего был забит классикой англоязычной литературы, когда Эмили была девочкой, приветствовалось изо всех книг только чтение Библии, и то, желательно, не тех мест, где происходит какой-нибудь блуд. В общем, оптимальнее всего было ограничиться Новым Заветом.

Тем не менее девочки по одной таскали книги из отцовского шкафа и погружались в них с головой, скрывая их за нотами, пряча под крышкой рояля, таясь с книгами по углам дома.

Когда в доме стали бывать молодые люди, они тоже тайком приносили Дикинсонам-младшим книги. Так Эмили познакомилась со своими любимыми писателями-современниками: сёстрами Бронте, Чарльзом Диккенсом, Джорджем Эллиотом и Элизабет Броунинг. Ньютон с пылом обсуждал с Эмили литературу — как считается, серьёзно подтолкнув её к оставленному было детскому увлечению поэзией. Судья Лорд познакомил с Шекспиром — и, почти ослепнув, Дикинсон позволяла читать себе только Шекспира, не видя смысла тратить остатки зрения на кого-либо мельче его.

 

Любой текст, выходящий из-под пера Эмили, превращался в художественный. Она не писала «обычных» писем своим друзьям — хотя не заваливала их литературными произведениями. Но на всех её письмах лежал отпечаток литературности, они были готовыми эссе поэта, рискнувшего писать в прозе, и, зачастую, они были посвящены также поэзии и прозе. Для Эмили как будто не существовало вне текста мира вообще.

А стихи, меж тем, были изумительно просты, вызывая своей простотой протест привыкших к пафосным аллегориям современников и не готовых видеть символику в образах непритязательных, повседневных, увидеть высокое чувство за почти бытовой картинкой, вроде страшной тоски о свободе:

Счастливый камушек-дружок Один гуляет вдоль дорог, И не влечет его успех, Не мучают ни страх, ни грех — От сотворенья, испокон — В одежде скудной, босиком, Но словно солнце, волен он — Судьбу, которой наделен, Исполнить с точностью планет, Хотя ему и дела нет —

Говорят, поэты перед смертью слагают какие-то особенные, чарующие (хотя и очень короткие) стихи. Во‑первых, это неправда. Во‑вторых, Дикинсон этого мифа тоже собой не подтвердила. Все лучшие свои стихи она писала, пока жила и умирать не собиралась. И, хотя в её стихах, как часто в те годы бывало и у других поэтов, постоянно упоминается смерть, чувствуется, что они все — живое дыхание. «Мои стихи дышат, мистер Хиггинсон?» — сколько раз после её смерти он отвечал снова: «Да»?

Текст: Лилит Мазикина

Источник ➝

Длинное письмо одной женщине: загадка Константина Паустовского

«Жизнь представляется теперь, когда удалось кое-как вспомнить ее, цепью грубых и утомительных ошибок. В них виноват один только я. Я не умел жить, любить, даже работать. Я растратил свой талант на бесплодных выдумках, пытался втиснуть их в жизнь, но из этого ничего не получилось, кроме мучений и обмана. Этим я оттолкнул от себя прекрасных людей, которые могли бы дать мне много счастья.

Сознание вины перед другими легло на меня всей своей страшной тяжестью. На примере моей жизни можно проверить тот простой закон, что выходить из границ реального опасно и нелепо», — писал Константин Паустовский в своей «Последней главе».

Хатидже

Когда началась первая мировая война, Константин Паустовский, как младший сын в семье, был освобожден от призыва. Но сидеть на университетских лекциях было ему невыносимо, и только в Москве стали формировать тыловые санитарные поезда, Паустовский поступил в один из них санитаром. Так он встретил свою первую жену, сестру милосердия Екатерину Загорскую, Хатидже. Имя Хатидже ей дали крымские татарки, когда она однажды летом жила в татарском селе на берегу моря. Так переводится на татарский русское имя Екатерина.

«…её люблю больше мамы, больше себя… Хатидже — это порыв, грань божественного, радость, тоска, болезнь, небывалые достижения и мучения», — писал Паустовский.
 
Константин Паустовский в молодости
Константин Паустовский в молодости
 

В 1916 году они обвенчались в рязанской церкви, где когда-то был священником отец невесты. Паустовский уже тогда понимал, что он писатель. В молодости судьба изрядно его помотала: после войны он занимался в Москве репортерской работой, несколько раз слышал, как выступает Ленин. Уехал в Киев, был последовательно мобилизован в петлюровскую, а затем Красную Армию, оказался в Одесе, где в те годы жили и работали Ильф, Катаев, Бабель, Багрицкий и другие прекрасные молодые писатели, вернулся в Москву. Все это время жизнь Паустовского и его Хатидже была подчинена одной цели — все должны узнать, как он талантлив, его книги должны выйти… Екатерина была музой писателя, его товарищем, матерью его сына Вадима.

«Отец всегда был скорее склонен к рефлексии, к созерцательному восприятию жизни. Мама, напротив, была человеком большой энергии и настойчивости <…>.

Брак был прочен, пока все было подчинено основной цели — литературному творчеству отца. Когда это наконец стало реальностью, сказалось напряжение трудных лет, оба устали, тем более что мама тоже была человеком со своими творческими планами и стремлениями.

К тому же, откровенно говоря, отец не был таким уж хорошим семьянином, несмотря на внешнюю покладистость. Многое накопилось, и многое обоим приходилось подавлять. Словом, если супруги, ценящие друг друга, все же расстаются, — для этого всегда есть веские причины», — написал Вадим много лет спустя.

Валерия

В 1936 году Паустовский и Екатерина развелись. За два года до этого в их отношениях появилась нервность и напряженность, когда быть врозь еще невозможно, а вместе — уже невыносимо. Вадима отослали из этого безумия в отличную лесную школу. Среду прочего он, левша, должен был по правилам того времени переучиться там на правшу. В школе Вадим подружился с сыном известного ботаника Сережей Навашиным. Однажды на какой-то праздник к мальчикам одновременно приехали их родители. Все друг друга узнали: мамой Сережи оказалась женщина, которой Паустовский был остро и увлечен в 1923 году в Тифлисе. То чувство обрушилось на него, женатого человека, как ураган, но быстро прошло, и он писал жене в деревню, что он «освободился полностью», «все исчерпано», потому что «пережито литературно».

И вот — удивительная новая встреча…

Константин Паустовский и Валерия Навашина
Константин Паустовский и Валерия Навашина

Навашины тоже переживали кризис — ученый собирался уходить из семьи к другой женщине. Паустовский, со свой свойственной ему рефлексией два года колебался и мучился.

«То у него на волоске висел старый брак, то новый», — вспоминал Вадим.

Но тут уже сама Хатидже потребовала от писателя решительных действий. И он ушел к Валерии Валишевской.

Со второй женой у писателя тоже была большая любовь.

«Звэра, Звэра — ты очень любимая пискунья, — ты даже не знаешь, как тебя любят — очень-очень». «Целую крепко, обнимаю, в Москве — не шуруй, будь осторожна, не волнуйся из-за дур». «Звэрунья, лапчатый зверь, твое рязанское письмо до сих пор не пришло», — писал он ей в письмах.

Таня

Константин Паустовский и Татьяна Арбузова с сыном
Константин Паустовский и Татьяна Арбузова с сыном
 
 

Сильная любовь к Валерии не была долгой. В 1939 году он познакомился с Татьяной, женой драматурга Арбузова, актрисой театра Мейерхольда. Паустовский пришел — строгий пробор в прическе, застегнут на все пуговицы. Татьяне он сразу не понравился, а Татьяна ему — очень. Писатель стал присылать ей букеты, по одному в день.

Потом судьба пересекла их в эвакуации, во время второй мировой войны. Паустовский приехал с фронта в Чистополь к своей жене Валерии и ее сыну Сереже, чтобы увезти их в Алма-Ату. По совпадению Татьяна с ее дочерью оказалась там, их он взял в Алма-Ату тоже.

Валишевская три года не давала писателю развод, и в обмен на свободу он оставил ей квартиру и писательскую дачу в Переделкине. Долгое время он жил со своей новой семьей в 14-метровой комнате: он, Татьяна, дочь Татьяны и ее общий с Паустовским сын Алеша. Теснота и неустроенность не печалили Константина Георгиевича, он снова переживал огромную, безумную любовь, какой еще не видел свет.

«Нежность, единственный мой человек, клянусь жизнью, что такой любви (без хвастовства) не было еще на свете. Не было и не будет, вся остальная любовь — чепуха и бред. Пусть спокойно и счастливо бьется твое сердце, мое сердце! Мы все будем счастливы, все! Я знаю и верю», — писал он Татьяне.

Марлен Дитрих

Марлен Дитрих
Марлен Дитрих

Уже в 1964 году Паустовский встретился с Марлен Дитрих. Она прилетела в Советский Союз и первым же делом, еще в аэропорту спросила журналистов про Паустовского. Он был любимым писателем великой актрисы. Однажды она прочла его рассказ «Телеграмма» в интересном издании: русский текст, а рядом — перевод на английский. Для нее это было как удар молнии. Актриса искала другие книги писателя, изданные на английском, но не могла найти. Поэтому в СССР она летела с надеждой встретиться с Константином Георгиевичем. А он как раз лежал в больнице после инфаркта. И когда он, больной и почти совсем слепой, все-таки пришел на один из ее концертов и поднялся на сцену, Марлен опустилась перед ним на колени.

«Я не уверена, что он известен в Америке, но однажды его «откроют». В своих описаниях он напоминает Гамсуна. Он — лучший из тех русских писателей, кого я знаю. Я встретила его слишком поздно», — говорила актриса.

Бесконечное письмо

Когда Константин Паустовский умер, его сыну Вадиму попали в руки письма к одной женщине, последней возлюбленной писателя — он набрасывал их, работая над своей последней книгой. И они ужасно напоминали те письма, которые в своей далекой юности он писал невесте Кате, Хатидже. Те же слова, те же обороты, те же интонации…

«Именно тогда мне и пришло в голову, что, по существу, он был однолюбом, что все браки и увлечения только дополняли и развивали друг друга, что состояние влюбленности было необходимым условием успешной творческой работы. Он им очень дорожил и, может быть, даже провоцировал его», — вспоминал Вадим.

Ведь не зря герои книг Паустовского писали своим возлюбленным точно такие письма, как автор — своим. Константин Георгиевич писал жизнь и жил в книгах, он «выходил из границ реального», о чем потом жалел. Но для него, гениального романтика, другого пути, видимо, просто не было.

Один исследователь жизни и творчества Константина Паустовского как-то признался Вадиму, что он очень боится: в собрании сочинений писателя будут опубликованы письма ко всем его женам и возлюбленным: «Ведь это будет как письма к одной женщине».

«Не вижу в этом ничего страшного, — ответил Вадим. — Именно потому что это — как письма к одной женщине…».

Популярное в

))}
Loading...
наверх