На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

Свежие комментарии

  • walr
    Скорей бы это забытьПодборка детских ...
  • Ольга Дрлова
    Аполон!!!!!!моя кисуня сырая от хотелок. Быстрее Аполинарий Иванович,денежные потоки закрываются вместе с моей пи.......Я - босс
  • Ольга Дрлова
    Афродита где,растопырь ляжки ?Я - босс

"Я обвиняю" знаменитое письмо Эмиля Золя

Письмо называлось «Я обвиняю», а его полный текст был размещен на передовице издания. Поводом для его написания стало знаменитое дело Альфреда Дрейфуса — офицера французской армии несправедливо обвиненного в шпионаже в пользу Германии. Публикация имела широкий общественный резонанс не только во Франции, но и во всей Европе. Это и не удивительно, ведь Золя обвинял правительство страны в антисемитизме, а суд в предвзятости. Публикация письма вышла Золя боком. Писателя обвинили в клевете, а в одном из парижских судов начался процесс уже по его делу. Золя вынужден был бежать в Англию. Вернуться на родину он смог лишь через год в 1899. Впрочем, в итоге писатель оказался победителем. Ведь после публикации «Я обвиняю» на сторону Дрейфуса встало французское общество. Дело бывшего офицера было пересмотрено. В 1900 он был помилован указом президента Эмиля Лубе. Примерно в то же время выяснилось, что документы, что легли в основу обвинения были фальшивыми. Полковник Анри, один из главных обвинителей покончил с собой. Майор Эстергази, очевидно, настоящий шпион, бежал из Франции.

 

Мы предлагаем вам ознакомиться с текстом знаменитого письма. В том виде, в котором оно было опубликовано 114 лет назад.

 

Письмо господину Феликсу Форе, президенту республики

Господин Президент,

Позвольте мне, в благодарность за доброжелательный прием, который был оказан Вами однажды, побеспокоиться о сохранении Вашей славы и сказать, что Ваша звезда, такая, до недавнего времени, счастливая, может быть опорочена не смывающимся пятном позора.

Напрасно подлые клеветники пытались навредить вам — вы покорили сердца. Вы, появились, озаренный сиянием, в разгар всенародного праздника по случаю заключения франко-русского союза, и сейчас готовитесь возглавить триумфальное завершение нашей Всемирной выставки, которая увенчает век труда, истины и свободы. Но каким ужасным пятном на вашем имени — я едва не сказал «правлении» — стало гнусное дело Дрейфуса! Недавно Военный трибунал, следуя приказу, осмелился оправдать Эстерхази, что является высочайшим оскорблением таких понятий как «истина» и «правосудие». И отныне необратимо на лице Франции останется след грязной пощечины, а история запомнит, что именно во время вашего правления было было совершено такое общественное преступление.

Раз уж они осмелились — я осмелюсь тоже. Я обещал рассказать правду, и расскажу ее, раз уж правосудие, на рассмотрение которого было передано дело, не сделало этого полностью и ничего не утаивая. Мой долг — высказаться, чтобы не стать участником заговора. Я не хочу, чтобы по ночам меня неотступно преследовал призрак невинно осужденного, в страшных мучениях искупающего преступление, которое он не совершал.

Преисполненный возмущением, которое может испытывать честный человек, я именно к вам, господин Президент, обращаю слова правды. Я убежден, что вы просто ее не знаете, ведь ваша порядочность сомнений не вызывает. Да и перед кем еще я могу изобличить сброд истинных злодеев, как не перед вами, верховным судией страны?

***

Прежде всего я скажу правду о судебном разбирательстве и приговоре Дрейфуса.

Злосчастный человек, который затеял дело и направлял его — это подполковник Дюпати де Клам, в то время — простой майор. Все в деле Дрейфуса связано с этой личностью, и до конца мы все узнаем о ней лишь тогда, когда правдивое следствие точно выявит деяния этого господина и установит меру его ответственности. Он действовал очень сумбурно и сложно; будучи охваченным романтическими интригами, он довольствовался приемами бульварных романов: украденные бумаги, анонимные письма, свидания в безлюдных местах, загадочные дамы, приносящие по ночам вещественные доказательства. Именно он придумал надиктовать Дрейфусу бордеро, именно ему принадлежала идея наблюдать за подозреваемым, поместив его в комнату из стекла, именно его описывает комендант Форцинетти в момент, когда он фонарем внезапно осветил лицо спящего заключенного, чтобы уловить приметы совести, обремененной преступлением, в испуге внезапного пробуждения. Я не буду говорить обо всем: ищите и найдете. Я просто заявляю, что майор Дюпати де Клам, которому, как юристу, было поручено вести следствие по делу Дрейфуса, является, по очереднсти и по тяжести ответственности, главным виновником страшной судебной ошибки.

Уже в течение некоторого времени бордеро находилось в руках полковника Сандера, начальника службы разведки, умершего вследствие охватившего его общего паралича. В отделе происходили «утечки», пропадали бумаги, как пропадают и сегодня, — и пока искали автора бордеро, заранее мало-помалу сложилось мнение, что этим автором мог оказаться только офицер штаба и артиллерист: двойная ошибка, которая свидетельствует о религиозному том, насколько поверхностно изучалось бордеро, поскольку вдумчивое чтение бумаги показывает, что речь может идти только о пехотном офицере. Поиски проводили внутри ведомства, сверяли почерки, это было «внутренним делом»: предателя нужно было застать врасплох и исключить из круга. И (я вовсе не хочу пересказывать здесь уже известную историю, но все же) майор Дюпарти де Клам выходит на сцену как только подозрение падает на Дрейфуса. Начиная с этого момента он буквально изобретает дело Дрейфуса, это теперь уже его собственное дело, он берется за то, чтобы запутать «изменника» и привести его к сложному признанию. Конечно, в деле фигурируют еще такие люди, как генерал Мерсье, человек весьма заурядного ума, есть еще начальник штаба генерал Буадефр, который, кажется, поддался своим клерикальным пристрастиям и и помощник начальника штаба генерал Гонз, который легко мог договориться с собственной совестью. Но в основе всего на начальном этапе лежит именно деятельность майора Дюпати де Клам, который всех увлекал за собой, гипнотизировал, поскольку увлекался спиритизмом, оккультизмом и разговаривал с духами. Невозможно описать все испытания, которые выпали по его вине на долю несчастного Дрейфуса, все ловушки, в которые он хотел загнать обвиняемого, ложные допросы, чудовищные выдумки и прочие плоды больного воображения.

О! Начало дела кажется кошмаром каждому, кто знает его истинные детали! Майор Дюпати де Клам берет Дрейфуса под стражу, заключает его в одиночную камеру. Затем он отправляется к мадам Дрейфус, терроризирует ее, говорит, что если та что-то расскажет — больше не увидит своего мужа. А в это время несчастный узник сходит с ума и вопит о своей невиновности. Следствие же, прямо как в XV веке, ведется в тайне, осложняясь отчаянными уловками, базирующимися на почти детском обвинении, этом глупом бордеро, которое являлось свидетельством не только измены, но и бесстыдного мошенничества, особенно, если учесть, что выданные тайны почти не представляли ценности. Я подчеркиваю это потому, что именно здесь кроется корень настоящего преступления, которое, будто болезнь, поразило Францию — отказа в правосудии. Мне хочется дать ясно понять, как стала возможной судебная ошибка, как она родилась вследствие махинаций майора Дюпати де Клама, как мог генерал Мерсьер и генералы Буадефр и Гонз повестись на нее, как могли взять ответственность за эту ошибку, как смогли они, позднее, выдавать ее за святую истину, истину, которая даже не обсуждается. Изначально их действия были обусловлены лишь небрежностью и несообразительностью. Затем они, вероятно, поддались религиозному фанатизму своей среды и предрассудкам, связанным с чувством солидарности. Все это и толкало их на глупости.

Но вот перед трибуналом, проходящим при закрытых дверях, предстает Дрейфус. Изменник мог бы даже открыть врагу границы страны и привести германского императора к подножию собора Нотр-Дам, но и в этом случае слушание дела не было бы проведено в обстановке большей секретности и таинственности. Страна скована ужасом, люди шепотом обсуждают ужасные факты и чудовищные измены, заставляющие негодовать многие поколения, народ готов принять любое решение. Самая суровая кара будет слишком мягкой для обвиняемого, французы единодушно будут порицать его, и потребуют чтобы осужденный до конца дней своих томился на морской скале, терзаемый угрызениями совести. Неужели есть невыразимые, опасные вещи, способные «разжечь пожар» в Европе, и о которых, в связи с этим, нужно говорить именно за закрытыми дверьми? Нет! Там, в застенках, есть только романтические и безумные фантазии майора Дюпати де Клама. Все это было устроено только для того, чтобы скрыть от посторонних глаз несуразицу бульварных романов. И чтобы в этом убедиться — достаточно изучить заключительный акт обвинения, прочитанный на суде.

О, это ничтожное обвинение! Осудить человека на основании такого обвинения — это верх несправедливости. Ручаюсь, что любому порядочному человеку, который прочтет такое обвинение, станет нехорошо от возникшего негодования и возмущения при мысли о тяжком наказании, постигшем узника Дьявольского острова. Дрейфус говорит на нескольких языках — преступление; среди его вещей не нашли никаких компрометирующих документов — преступление, время от времени он ездит в свою родную страну — преступление; он трудолюбив и любознателен — преступление; он держится спокойно — преступление; он нервничает — преступление. А наивные формулировки, а утверждения, основанные на пустом месте! Нам говорили о четырнадцати главных пунктах обвинения, но, в конечном счете, все они сводятся лишь к одному — бордеро. И тут мы узнаем, что, оказывается, эксперты сначала не имели единого мнения на этот счет и что на одного из них, г-на Гобера, начальственно прикрикнули, потому что он позволил себе мыслить в «неверном» направлении. Говорили также, что на процессе Дрейфуса выступали 23 офицера. Пока что протоколы допроса нам неизвестны, но ясно, что все эти они не могли выступить против обвиняемого; важно заметить, кроме того, что все свидетели без исключения служат в Военному ведомстве, то есть дело решалось в самых узких кругах, нужно помнить об этом: начальство учинило процесс, затем судебное разбирательство, а совсем недавно и второй суд.

В результате, остается одно лишь бордеро, на счет которого мнения экспертов разошлись. Говорят, что в совещательной комнате судьи уже склонялись к тому, чтобы вынести оправдательный приговор. И теперь ясно, почему так упорно, пытаясь оправдать обвинительный приговор, утверждают о существовании секретной бумаги, доказывающей вину осужденного; бумаги, которую даже невозможно показать; бумаги, которая придает всем действиям легитимность, которой мы все должны поверить, как незримому, непознаваемому божеством! Я отрицаю существование такой бумаги, я отрицаю это всем своим существом! Какая-нибудь дурацкая бумажонка, да, возможно, — записка, где упоминаются любовницы и какой-то господин Д., ставший чересчур требовательным: возможно, чей-то муж, решивший, что ему не достаточно щедро заплатили за супругу. Но документ, касающийся обороны страны, вынесение которого на суд повлекло бы за собой объявление войны уже на следующий день… Нет и еще раз нет! Это ложь. Ложь тем более гнусная и циничная, что лгуны врут безнаказанно и мы не можем уличить их в этом. Они приводят в смятение народ Франции, прячутся за этим народным неспокойствием, заставляют молчать, одурманивая сердца и извращая души. Я не знаю более тяжкого гражданского преступления.

В этом, господин Президент, заключаются факты, объясняющие нам, каким образом могла быть совершена судебная ошибка. Нравственные выводы, достаток Дрейфуса, отсутствие мотивов, его беспрестанные заявления о своей невиновности окончательно убеждают в том, что осужденный стал жертвой больного воображения майора Дюпати де Клама, пропитанной духом клерикализма среды, в которой он находился, и травли «грязных евреев», которая позорит наш век.

***

Теперь мы подходим к делу Эстерхази. Прошло три года, но многие по-прежнему пребывают в глубоком потрясении и тревоге, и, потеряв покой, продолжают искать, убеждаясь в невиновности Дрейфуса.

Я не стану рассказывать историю о том, как у г-на Шерера-Кестнера возникли сомнения, и как эти сомнения переросли в уверенность. Но пока он тщательно добирался до истины, важные события произошли в самом штабе. Полковник Сандер умер, должность начальника контрразведки занял подполковник Пикар. Однажды при исполнении Пикаром своих служебных обязанностей, в его руки попала телеграмма, отправленная на имя майора Эстерхази агентом одной иностранной державы. Его прямым долгом было начать расследование. Совершенно точно можно сказать, что подполковник Пикар никогда не действовал наперекор воле своих начальников. Он поведал им о своих подозрениях, сначала генералу Гонзу, затем генералу де Буадефру, затем генералу Бийо, сменившему генерала Мерсье на посту военного министра. Вызвавшее столько разговоров досье Пикара никогда не было ничем иным, как досье Бийо, то есть речь идет о досье, подготовленном подчиненным для министра, и которое все еще должно находиться в военном ведомстве. Следствие велось с мая по сентябрь 1896 года, и можно утверждать довольно точно, что генерал Гонз был убежден в виновности Эстерхази, а генералы де Буадефр и Бийо не ставили под сомнение, что бордеро написано его почерком. К этому выводу пришел Пикар в своем расследовании. Но смятение было большим, поскольку приговор Эстерхази необратимо влек за собой необходимость в пересмотре дела Дрейфуса, а это было как раз то, чего ведомство не хотело допустить любой ценой.

Должно быть, господин Бийо пребывал в большом психологическом волнении. Обратите внимание на то, что генерал был новым человеком в ведомстве, и он был полностью свободен свершить правосудие. Но он не осмелился, возможно, испугавшись общественного мнения, а также, конечно, из страха выдать своих сослуживцев — генерала де Буадефра, генерала Гонза, не считая других подчиненных. Также это был, что называется, недолгий миг борьбы между его совестью и тем, в чем заключалось, по его мнению, служение военному интересу. И когда это мгновение прошло, действовать было уже поздно. Бийо ввязался в игру, пошел на компромисс с совестью. С этого момента его ответственность за содеянное только возрастала, он взял на себя преступление других, он был столь же виновен, сколько и они, или даже более виновен, чем они, потому что был уполномочен свершить правосудие, но ничего не сделал. Поймите это! Вот уже год, как генерал Бийо, как и генералы де Буадефр и Гонз знают, что Дрейфус невиновен, но они хранят эту тайну! И эти люди спят вполне спокойны, у них есть жены и любимые дети, которых они любят!

Подполковник Пикар исполнил долг честного человека. Во имя правосудия он ходатайствовал перед начальниками. Он даже умолял их, он объяснял им, на сколько политически недальновидным было решение откладывать окончательный приговор, ведь тучи сгущались и гроза обязательно должна была грянуть, как только бы правда вышла наружу. Позднее о том же говорил генералу Бийо господин Шерер-Кестнер, призывая из соображений патриотизма взять дело в свои руки, чтобы ситуация, и так грозившие обернуться общественным бедствием, не ухудшилась еще сильнее. Нет! Преступление уже совершилось, и штаб уже не мог его признать. И вот подполковника Пикара отправляют со служебным поручением, отправляют все дальше и дальше, пока он не очутился в Тунисе, где однажды, его командируют на дело, в ходе которого Пикар вполне мог бы быть убит, в те самые места, где нашел свою смерть маркиз де Морес. Это не была опала, генерал Гонз поддерживал с подполковником дружескую переписку. Просто это был один из тех секретов, в которые лучше не проникать.

А в Париже тем временем правда неминуемо выходила наружу и мы знаем, как разразилась гроза, которую так ждали. Господин Матье Дрейфус объявил майора Эстерхази настоящим автором бордеро как раз в тот момент, когда господин Шерер-Кестнер готовился вручить хранителю печати прошение о пересмотре дела. Именно так впервые в материалах начинает фигурировать майор Эстерхази. Свидетели рассказывают, что в первую минуту он совершенно потерял самообладание, готов был наложить на себя руки или совершить побег. Затем он внезапно берет дерзостью и поражает весь Париж враждебностью своего мнения. Дело в том, что ему пришли на помощь: им получено было получено анонимное письмо, в котором ему рассказали о намерениях его врагов, а одна загадочная дама решилась доставить ему среди ночи бумагу, выкраденную в штабе, которая должна была спасти его. Тут без труда я угадываю почерк подполковника Дюпати де Клама, его богатого на выдумки воображения. Его детище — «виновность Дрейфуса» — оказалось под угрозой, и он, конечно, решил спасти свой труд. Пересмотр дела означал бы крушение такого экстравагантного и трагичного романа, отвратительная развязка которого разыгрывается на Дьявольском острове! Этого допустить он никак не мог. Поэтому подполковник Пикар и подполковник Дюпати де Клам начинают борьбу против друг друга, один — без маски, другой — скрывая лицо, и оба они вскоре предстанут перед гражданским судом. По сути дела, защищается все тот же штаб, не желающий признать свое преступление, час от часу все больше тонущий в мерзости.

В изумлении мы задаем себе вопрос: кто же защищает Эстерхази? В первую очередь это, конечно, держащийся в тени подполковник Дюпати де Клам, который создал страшную машину и который управляет ею. Его почерк выдают нелепые средства, которыми он руководствуется. Также это генерал де Буадефр, генерал Гонз и сам генерал Бийо, которые вынуждены добиваться оправдания майора и не могут допустить признания невиновности Дрейфуса, ведь в таком случае Военное ведомство подвергнется общественному порицанию. В результате этой удивительной ситуации подполковник Пикар, единственный честный человек, исполнивший свой долг, становится жертвой, которую осмеивают и наказывают. О, правосудие! Безнадежное отчаяние сковывает мое сердце. Доходит до того, что его называют фальсификатором и обвиняют в том, что он сам сочинил телеграмму, чтобы подставить Эстерхази. Великий боже! Зачем? С какой целью? В чем мотив? Может быть, его подкупили евреи? Самое веселое в истории то, что подполковник Пикар был антисемитом. Да! Мы присутствуем на этом постыдном спектакле, действующие лица которого, погрязшие в долгах и зле, выставляются невинными агнцами и нападают на честного человека, жизнь которого — воплощение порядочности! Когда общество падает столь низко — оно начинает разлагаться.

В этом, господин Президент, заключается суть дела Эстерхази: дело преступника, которого решили оправдать. Вот уже в течение двух месяцев мы час за часом следим за развитием этой комедии. Я пытаюсь быть кратким и излагаю лишь суть событий, о которых, ничего не выпуская, когда-нибудь расскажут страницы истори. Мы видели, как генерал де Пелье, а вслед за ним майор Равари произвели злодейское дознание, в ходе которого подлецы честными людьми, а честные люди — подлецами. А затем был собран военный суд.

***

Могли ли мы надеяться, что военный трибунал обжалует решение, вынесенное ранее другим трибуналом?

Я не говорю даже о составе судей на процессе. Не обуславливает ли покорность дисциплине, которая буквально в крови военных людей, надежду на справедливый приговор? Говоря «дисциплина», мы подразумеваем «повиновение». Раз уж даже военный министр, очень значимое лицо, публично объявил о необратимости приговора, возможно ли, чтобы военный суд мог отменить его? Даже с точки зрения военной иерархии это совершенно не возможно. Своим выступлением генерал Бийовнушил судьям, что они должны выносить разговор без долгих рассуждений, как солдаты, идущие в сражение. Их предвзятого мнение, которого все они придерживались, было таковым: «Дрейфус был осужден за измену военным судом, следовательно, он виновен, и мы, военные судьи, не можем оправдать его; вместе с тем, мы знаем, что признать Эстерхази виновным значит оправдать Дрейфуса». И ничто не могло изменить ход рассуждений судей.

Они вынесли несправедливый приговор, который теперь отягощает действие любых военных судов, и который, отныне, ставит под сомнение любые их решения. Допустим, в первый раз судьи оказались некомпетентными, но во второй раз преступный умысел судей очевиден. Их может извинить лишь то обстоятельство, что высшее начальство объявило приговор суда не подлежащим обсуждению, если хотите — божественным, не поддающимся пересмотру"простыми смертными". Подчиненные не могли идти против чести армии. Конечно, это в том случае, если речь идет о воинстве, которое при первой опасности возьмется за оружие, защитит французскую землю от врага, это воинство — весь французкий народ, к которому мы испытываем уважение и почитание. Но речь не идет о воинстве, о достоинстве коего мы печемся, стремясь к торжеству правосудия. Беспокоятся о тех, в чью власть мы попадем, быть может, завтра. Но целовать ради этого эфес шпаги? Боже! Нет!

Я уже показал, что дело Дрейфуса стало внутренним делом Военного ведомства, офицер которого был объявлен изменником своими сослуживцами из штаба и осужден по настоянию высших чинов штаба. Еще раз подчеркну, что его оправдание означает признание вины начальством. Вот почему ведомство всеми возможными средствами (газетной шумихой, ложными сообщениями, пользуясь своим влиянием) пыталось оправдать Эстерхази и тем самым вторично погубить Дрейфуса. Республиканскому правительству следовало бы провести чистку в своем иезуитском приюте, как называет Военное ведомство сам генерал Бийо. Где он, сильный и патриотично настроенный кабинет министров, который осмелится все перестроить и обновить? Я знаю многих французов, которые боятся возможной войны, потому что знают, какие люди ведают национальной обороной. Место, в котором вершится судьба Отчизны, превратилось в скопище подлых интриганов, сплетников и казнокрадов. Многие испытали ужас, когда дело Дрейфуса, «грязного еврея», принесенного в жертву, обнажило страшную правду. О! Какое изобилие глупости и бредней, низких полицейские приемов, самоуправства чинов, попирающих волю народассылаясь на высшие интересы государства и правосудия!

Они совершили преступление тогда, когда прибегли к услугам продажных газет, когда попытались смутить совесть народа и тех, кто ждет возрождения Франции благородной, стоящей во главе свободных и справедливых народов. Они совершают преступление, попирая общественное мнение, ложью доводя народ до исступления. Они совершают преступление, когда искажают сознание простого люда и бедноты, порождают нетерпимость, пользуясь разгулом антисемитизма, который погубит великую Францию — родину «Прав человека», если она не сможет победить его. Они совершают преступление, под видом патриотизма разжигая ненавистиь, наконец, они совершают преступление, превращая военщину в современного бога, в то время как все лучшие умы трудятся ради будущего торжества истины и правосудия.

Эта истина и правосудие, к которым мы так стремимся, удручают нас, когда мы видим их извращенными и оскверненными. Полагаю, господин Шерер-Кестнер, теперь испытывает угрызения совести, ведь он не проявил должной решимости в тот день, когда в сенате, не высказал всю правду, не искоренил зло. Господин Шерер-Кестнер, человек честный и порядочный, полагал, что истина не нуждается в доказательствах, тем более что представляется очевидной. За свою простодушную веру он и был так жестоко наказан. То же самое случилось с подполковником Пикаром, который из чувства благородного достоинства не пожелал предать огласке письма генерала Гонза. Эта щепетильность тем более делает ему честь, ведь пока он беспрекословно подчинялся дисциплине, вышестоящие офицеры обливали его грязью и даже сами возбудили против него оскорбительное следствие. То есть имеются две жертвы, два порядочных человека, положившихся на волю Бога, в то время как и дьявол не сидел сложа руки. В отношении подполковника Пикара суд тоже повел себя гнусно: сначала — публично обвинил его во всех грехах, а затем, когда свидетель попытался спасти свою честь, назначил закрытое заседание. Я считаю, что это тоже нарушение и оно подымет всеобщее возмущении. Вне всяких сомнений, военный суд имеет странное представление о правосудии.

Такова истина, господин Президент, и она бросает тень на годы Вашего правления. Я полагаю, что Вы не могли повлиять на ход дела, ведь вы сами стали заложником конституции и окружающих Вас людей. Однако долг порядочного человека требует Вашего вмешательства, и вы, я думаю, не преминете его исполнить. Я ни на минуту не усмонился в победе правого дела. Я вновь повторяю: истина восторжествует и ничто не в силах остановить ее. Только теперь начинается настоящее дело Дрейфуса, ведь лишь теперь четко обозначились позиции противоборствующих сторон: с одной стороны — виновные, не желающие того, чтобы на их темное дело был пролит свет, с другой стороны — жаждущие правды, готовые пожертвовать ради этого собственной жизнью. И я снова повторю то, о чем говорил ранее: когда правду хоронят под землей, она набирает там такую силу, и в один прекрасный день происходит мощнейший взрыв. И если мы не подготовимся должным образом, то немного позднее взрыв обязательно раздастся.

***

Но мое письмо получилось длинным, господин Президент, и пора его заканчивать.

 

Я обвиняю подполковника Дюпати де Клама в том, что он совершил тяжкий проступок, допустив судебную ошибку (хочется верить, по неведению), и в течение трех лет отстаивал справедливость своего заблуждения, пускаясь на самые нелепые и преступные махинации.

Я обвиняю генерала Мерсье в том, что он явился, по меньшей мере — по слабости рассудка, сподвижником одного из величайших беззаконий столетия.

Я обвиняю генерала Бийо в том, что он, располагая бесспорными доказательствами невиновности Дрейфуса, скрыл их, нанеся ущерб обществу и правосудию, руководствуясь политическими соображениями и пытаясь спасти скомпрометировавшее себя верховное командование.

Я обвиняю генерала де Буадефра и генерала Гонза в том, что они стали соучастниками того же преступления, один, по всей видимости, в силу своей приверженности церкви, другой — подчиняясь чувству коллективной ответственности, благодаря которой Военное ведомство превратилось в непорочную, неприкасаемую святыню.

Я обвиняю генерала де Пелье и майора Равари в том, что они произвели преступное расследование, чудовищно пристрастное, непревзойдённое по дерзости судебным заключением последнего.

Я обвиняю трех экспертов-графологов, сьёров Бельома, Варикара и Куара в составлении лживого и мошеннического заключения, если только врачебной экспертизой не будет доказано, что они страдают изъяном зрения и умственной неполноценностью.

Я обвиняю Военное ведомство в том, что оно вело на страницах газет, в частности таких, как «Эклер» и «Эко де Пари», омерзительную кампанию, направленную на то, чтобы ввести общественность в заблуждение и отвлечь внимание от ошибок ведомства.

Я обвиняю, наконец, первый военный трибунал в нарушении закона и осуждении обвиняемого на основании утаенной улики, и трибунал второго созыва в том, что он закрыл на это глазае и умышленно оправдал заведомо виновного человека, нарушив правовые принципы.

Выдвигая перечисленные обвинения, я осознаю, что мне грозит применение статей 30 и 31 Уложения о печати от 29 июля 1881 года, предусматривающего судебное преследование за диффамацию. Я сознательно отдаю себя в руки правосудия.

Что же касается людей, против коих направлены мои обвинения, я не знаком с ними, никогда их не видел и не питаю лично к ним злобы или ненависти. Для меня они всего лишь воплощение общественного зла. И шаг, который я предпринял, есть лишь мера, направленная на ускорение торжества истины и правосудия.

У меня есть лишь одно желание, желание осведомленности, ради человечества, столько страдавшего и заслужившего право на счастье. Мое гневное послание — только крик моей души. Пусть же осмелятся вызвать меня в суд присяжных, и пусть разбирательство состоится при широко открытых дверях!

Я жду.

Мое глубочайшее почтение, господин Президент.

Перевод Огородниковой Алены

 

***

Оригинал письма

 

Lettre à M. Felix Faure

Président de la République

 

Monsieur le Président,

Me permettez-vous, dans ma gratitude pour le bienveillant accueil que vous m’avez fait un jour, d’avoir le souci de votre juste gloire et de vous dire que votre étoile, si heureuse jusqu’ici, est menacée de la plus honteuse, de la plus ineffaçable des taches ?

Vous êtes sorti sain et sauf des basses calomnies, vous avez conquis les cœurs. Vous apparaissez rayonnant dans l’apothéose de cette fête patriotique que l’alliance russe a été pour la France, et vous vous préparez à présider au solennel triomphe de notre Exposition Universelle, qui couronnera notre grand siècle de travail, de vérité et de liberté. Mais quelle tache de boue sur votre nom — j’allais dire sur votre règne — que cette abominable affaire Dreyfus ! Un conseil de guerre vient, par ordre, d’oser acquitter un Esterhazy, soufflet suprême à toute vérité, à toute justice. Et c’est fini, la France a sur la joue cette souillure, l’histoire écrira que c’est sous votre présidence qu’un tel crime social a pu être commis.

Puisqu’ils ont osé, j’oserai aussi, moi. La vérité, je la dirai, car j’ai promis de la dire, si la justice, régulièrement saisie, ne la faisait pas, pleine et entière. Mon devoir est de parler, je ne veux pas être complice. Mes nuits seraient hantées par le spectre de l’innocent qui expie là-bas, dans la plus affreuse des tortures, un crime qu’il n’a pas commis.

Et c’est à vous, monsieur le Président, que je la crierai, cette vérité, de toute la force de ma révolte d’honnête homme. Pour votre honneur, je suis convaincu que vous l’ignorez. Et à qui donc dénoncerai-je la tourbe malfaisante des vrais coupables, si ce n’est à vous, le premier magistrat du pays ?

La vérité d’abord sur le procès et sur la condamnation de Dreyfus.

Un homme néfaste a tout mené, a tout fait, c’est le lieutenant-colonel du Paty de Clam, alors simple commandant. Il est l’affaire Dreyfus tout entière; on ne la connaîtra que lorsqu’une enquête loyale aura établi nettement ses actes et ses responsabilités. Il apparaît comme l’esprit le plus fumeux, le plus compliqué, hanté d’intrigues romanesques, se complaisant aux moyens des romans-feuilletons, les papiers volés, les lettres anonymes, les rendez-vous dans les endroits déserts, les femmes mystérieuses qui colportent, de nuit, des preuves accablantes. C’est lui qui imagina de dicter le bordereau à Dreyfus; c’est lui qui rêva de l'étudier dans une pièce entièrement revêtue de glaces; c’est lui que le commandant Forzinetti nous représente armé d’une lanterne sourde, voulant se faire introduire près de l’accusé endormi, pour projeter sur son visage un brusque flot de lumière et surprendre ainsi son crime, dans l'émoi du réveil. Et je n’ai pas à tout dire, qu’on cherche, on trouvera. Je déclare simplement que le commandant du Paty de Clam, chargé d’instruire l’affaire Dreyfus, comme officier judiciaire, est, dans l’ordre des dates et des responsabilités, le premier coupable de l’effroyable erreur judiciaire qui a été commise.

Le bordereau était depuis quelque temps déjà entre les mains du colonel Sandherr, directeur du bureau des renseignements, mort depuis de paralysie générale. Des «fuites «avaient lieu, des papiers disparaissaient, comme il en disparaît aujourd’hui encore; et l’auteur du bordereau était recherché, lorsqu’un a priori se fit peu à peu que cet auteur ne pouvait être qu’un officier de l'état-major, et un officier d’artillerie: double erreur manifeste, qui montre avec quel esprit superficiel on avait étudié ce bordereau, car un examen raisonné démontre qu’il ne pouvait s’agir que d’un officier de troupe. On cherchait donc dans la maison, on examinait les écritures, c'était comme une affaire de famille, un traître à surprendre dans les bureaux mêmes, pour l’en expulser. Et, sans que je veuille refaire ici une histoire connue en partie, le commandant du Paty de Clam entre en scène, dès qu’un premier soupçon tombe sur Dreyfus. À partir de ce moment, c’est lui qui a inventé Dreyfus, l’affaire devient son affaire, il se fait fort de confondre le traître, de l’amener à des aveux complets. Il y a bien le ministre de la Guerre, le général Mercier, dont l’intelligence semble médiocre; il y a bien le chef de l'état-major, le général de Boisdeffre, qui paraît avoir cédé à sa passion cléricale, et le sous-chef de l'état-major, le général Gonse, dont la conscience a pu s’accommoder de beaucoup de choses. Mais, au fond, il n’y a d’abord que le commandant du Paty de Clam, qui les mène tous, qui les hypnotise, car il s’occupe aussi de spiritisme, d’occultisme, il converse avec les esprits. On ne saurait concevoir les expériences auxquelles il a soumis le malheureux Dreyfus, les pièges dans lesquels il a voulu le faire tomber, les enquêtes folles, les imaginations monstrueuses, toute une démence torturante.

Ah ! cette première affaire, elle est un cauchemar, pour qui la connaît dans ses détails vrais ! Le commandant du Paty de Clam arrête Dreyfus, le met au secret. Il court chez madame Dreyfus, la terrorise, lui dit que, si elle parle, son mari est perdu. Pendant ce temps, le malheureux s’arrachait la chair, hurlait son innocence. Et l’instruction a été faite ainsi, comme dans une chronique du XVe siècle, au milieu du mystère, avec une complication d’expédients farouches, tout cela basé sur une seule charge enfantine, ce bordereau imbécile, qui n'était pas seulement une trahison vulgaire, qui était aussi la plus impudente des escroqueries, car les fameux secrets livrés se trouvaient presque tous sans valeur. Si j’insiste, c’est que l'œuf est ici, d’où va sortir plus tard le vrai crime, l'épouvantable déni de justice dont la France est malade. Je voudrais faire toucher du doigt comment l’erreur judiciaire a pu être possible, comment elle est née des machinations du commandant du Paty de Clam, comment le général Mercier, les généraux de Boisdeffre et Gonse ont pu s’y laisser prendre, engager peu à peu leur responsabilité dans cette erreur, qu’ils ont cru devoir, plus tard, imposer comme la vérité sainte, une vérité qui ne se discute même pas. Au début, il n’y a donc, de leur part, que de l’incurie et de l’inintelligence. Tout au plus, les sent-on céder aux passions religieuses du milieu et aux préjugés de l’esprit de corps. Ils ont laissé faire la sottise.

Mais voici Dreyfus devant le conseil de guerre. Le huis clos le plus absolu est exigé. Un traître aurait ouvert la frontière à l’ennemi pour conduire l’empereur allemand jusqu'à Notre-Dame, qu’on ne prendrait pas des mesures de silence et de mystère plus étroites. La nation est frappée de stupeur, on chuchote des faits terribles, de ces trahisons monstrueuses qui indignent l’Histoire; et naturellement la nation s’incline. Il n’y a pas de châtiment assez sévère, elle applaudira à la dégradation publique, elle voudra que le coupable reste sur son rocher d’infamie, dévoré par le remords. Est-ce donc vrai, les choses indicibles, les choses dangereuses, capables de mettre l’Europe en flammes, qu’on a dû enterrer soigneusement derrière ce huis clos? Non ! il n’y a eu, derrière, que les imaginations romanesques et démentes du commandant du Paty de Clam. Tout cela n’a été fait que pour cacher le plus saugrenu des romans-feuilletons. Et il suffit, pour s’en assurer, d'étudier attentivement l’acte d’accusation, lu devant le conseil de guerre.

Ah ! le néant de cet acte d’accusation ! Qu’un homme ait pu être condamné sur cet acte, c’est un prodige d’iniquité. Je défie les honnêtes gens de le lire, sans que leur cœurs bondisse d’indignation et crie leur révolte, en pensant à l’expiation démesurée, là-bas, à l'île du Diable. Dreyfus sait plusieurs langues, crime; on n’a trouvé chez lui aucun papier compromettant, crime; il va parfois dans son pays d’origine, crime; il est laborieux, il a le souci de tout savoir, crime; il ne se trouble pas, crime; il se trouble, crime. Et les naïvetés de rédaction, les formelles assertions dans le vide ! On nous avait parlé de quatorze chefs d’accusation: nous n’en trouvons qu’une seule en fin de compte, celle du bordereau; et nous apprenons même que les experts n'étaient pas d’accord, qu’un d’eux, M. Gobert, a été bousculé militairement, parce qu’il se permettait de ne pas conclure dans le sens désiré. On parlait aussi de vingt-trois officiers qui étaient venus accabler Dreyfus de leurs témoignages. Nous ignorons encore leurs interrogatoires, mais il est certain que tous ne l’avaient pas chargé; et il est à remarquer, en outre, que tous appartenaient aux bureaux de la guerre. C’est un procès de famille, on est là entre soi, et il faut s’en souvenir: l'état-major a voulu le procès, l’a jugé, et il vient de le juger une seconde fois.

Donc, il ne restait que le bordereau, sur lequel les experts ne s'étaient pas entendus. On raconte que, dans la chambre du conseil, les juges allaient naturellement acquitter. Et, dès lors, comme l’on comprend l’obstination désespérée avec laquelle, pour justifier la condamnation, on affirme aujourd’hui l’existence d’une pièce secrète, accablante, la pièce qu’on ne peut montrer, qui légitime tout, devant laquelle nous devons nous incliner, le bon Dieu invisible et inconnaissable ! Je la nie, cette pièce, je la nie de toute ma puissance ! Une pièce ridicule, oui, peut-être la pièce où il est question de petites femmes, et où il est parlé d’un certain D… qui devient trop exigeant: quelque mari sans doute trouvant qu’on ne lui payait pas sa femme assez cher. Mais une pièce intéressant la défense nationale, qu’on ne saurait produire sans que la guerre fût déclarée demain, non, non ! C’est un mensonge ! et cela est d’autant plus odieux et cynique qu’ils mentent impunément sans qu’on puisse les en convaincre. Ils ameutent la France, ils se cachent derrière sa légitime émotion, ils ferment les bouches en troublant les cœurs, en pervertissant les esprits. Je ne connais pas de plus grand crime civique.

Voilà donc, monsieur le Président, les faits qui expliquent comment une erreur judiciaire a pu être commise; et les preuves morales, la situation de fortune de Dreyfus, l’absence de motifs, son continuel cri d’innocence, achèvent de le montrer comme une victime des extraordinaires imaginations du commandant du Paty de Clam, du milieu clérical où il se trouvait, de la chasse aux «sales juifs «, qui déshonore notre époque.

Et nous arrivons à l’affaire Esterhazy. Trois ans se sont passés, beaucoup de consciences restent troublées profondément, s’inquiètent, cherchent, finissent par se convaincre de l’innocence de Dreyfus.

Je ne ferai pas l’historique des doutes, puis de la conviction de M. Scheurer-Kestner. Mais, pendant qu’il fouillait de son côté, il se passait des faits graves à l'état-major même. Le colonel Sandherr était mort, et le lieutenant-colonel Picquart lui avait succédé comme chef du bureau des renseignements. Et c’est à ce titre, dans l’exercice de ses fonctions, que ce dernier eut un jour entre les mains une lettre-télégramme, adressée au commandant Esterhazy, par un agent d’une puissance étrangère. Son devoir strict était d’ouvrir une enquête. La certitude est qu’il n’a jamais agi en dehors de la volonté de ses supérieurs. Il soumit donc ses soupçons à ses supérieurs hiérarchiques, le général Gonse, puis le général de Boisdeffre, puis le général Billot, qui avait succédé au général Mercier comme ministre de la Guerre. Le fameux dossier Picquart, dont il a été tant parlé, n’a jamais été que le dossier Billot, j’entends le dossier fait par un subordonné pour son ministre, le dossier qui doit exister encore au ministère de la Guerre. Les recherches durèrent de mai à septembre 1896, et ce qu’il faut affirmer bien haut, c’est que le général Gonse était convaincu de la culpabilité d’Esterhazy, c’est que le général de Boisdeffre et le général Billot ne mettaient pas en doute que le bordereau ne fût de l'écriture d’Esterhazy. L’enquête du lieutenant-colonel Picquart avait abouti à cette constatation certaine. Mais l'émoi était grand, car la condamnation d’Esterhazy entraînait inévitablement la révision du procès Dreyfus; et c'était ce que l'état-major ne voulait à aucun prix.

Il dut y avoir là une minute psychologique pleine d’angoisse. Remarquez que le général Billot n'était compromis dans rien, il arrivait tout frais, il pouvait faire la vérité. Il n’osa pas, dans la terreur sans doute de l’opinion publique, certainement aussi dans la crainte de livrer tout l'état-major, le général de Boisdeffre, le général Gonse, sans compter les sous-ordres. Puis, ce ne fut là qu’une minute de combat entre sa conscience et ce qu’il croyait être l’intérêt militaire. Quand cette minute fut passée, il était déjà trop tard. Il s'était engagé, il était compromis. Et, depuis lors, sa responsabilité n’a fait que grandir, il a pris à sa charge le crime des autres, il est aussi coupable que les autres, il est plus coupable qu’eux, car il a été le maître de faire justice, et il n’a rien fait. Comprenez-vous cela ! Voici un an que le général Billot, que les généraux de Boisdeffre et Gonse savent que Dreyfus est innocent, et ils ont gardé pour eux cette effroyable chose ! Et ces gens-là dorment, et ils ont des femmes et des enfants qu’ils aiment !

Le colonel Picquart avait rempli son devoir d’honnête homme. Il insistait auprès de ses supérieurs, au nom de la justice. Il les suppliait même, il leur disait combien leurs délais étaient impolitiques, devant le terrible orage qui s’amoncelait, qui devait éclater, lorsque la vérité serait connue. Ce fut, plus tard, le langage que M. Scheurer-Kestner tint également au général Billot, l’adjurant par patriotisme de prendre en main l’affaire, de ne pas la laisser s’aggraver, au point de devenir un désastre public. Non ! Le crime était commis, l'état-major ne pouvait plus avouer son crime. Et le lieutenant-colonel Picquart fut envoyé en mission, on l'éloigna de plus en plus loin, jusqu’en Tunisie, où l’on voulut même un jour honorer sa bravoure, en le chargeant d’une mission qui l’aurait sûrement fait massacrer, dans les parages où le marquis de Morès a trouvé la mort. Il n'était pas en disgrâce, le général Gonse entretenait avec lui une correspondance amicale. Seulement, il est des secrets qu’il ne fait pas bon d’avoir surpris.

À Paris, la vérité marchait, irrésistible, et l’on sait de quelle façon l’orage attendu éclata. M. Mathieu Dreyfus dénonça le commandant Esterhazy comme le véritable auteur du bordereau, au moment où M. Scheurer-Kestner allait déposer, entre les mains du garde des Sceaux, une demande en révision du procès. Et c’est ici que le commandant Esterhazy paraît. Des témoignages le montrent d’abord affolé, prêt au suicide ou à la fuite. Puis, tout d’un coup, il paye d’audace, il étonne Paris par la violence de son attitude. C’est que du secours lui était venu, il avait reçu une lettre anonyme l’avertissant des menées de ses ennemis, une dame mystérieuse s'était même dérangée de nuit pour lui remettre une pièce volée à l'état-major, qui devait le sauver. Et je ne puis m’empêcher de retrouver là le lieutenant-colonel du Paty de Clam, en reconnaissant les expédients de son imagination fertile. Son œuvre, la culpabilité de Dreyfus, était en péril, et il a voulu sûrement défendre son œuvre. La révision du procès, mais c'était l'écroulement du roman- feuilleton si extravagant, si tragique, dont le dénouement abominable a lieu à l'île du Diable! C’est ce qu’il ne pouvait permettre. Dès lors, le duel va avoir lieu entre le lieutenant-colonel Picquart et le lieutenant-colonel du Paty de Clam, l’un le visage découvert, l’autre masqué. on les retrouvera prochainement tous deux devant la justice civile. Au fond, c’est toujours l'état-major qui se défend, qui ne veut pas avouer son crime, dont l’abomination grandit d’heure en heure.

On s’est demandé avec stupeur quels étaient les protecteurs du commandant Esterhazy. C’est d’abord, dans l’ombre, le lieutenant-colonel du Paty de Clam qui a tout machiné, qui a tout conduit. Sa main se trahit aux moyens saugrenus. Puis, c’est le général de Boisdeffre, c’est le général Gonse, c’est le général Billot lui-même, qui sont bien obligés de faire acquitter le commandant, puisqu’ils ne peuvent laisser reconnaître l’innocence de Dreyfus, sans que les bureaux de la guerre croulent dans le mépris public. Et le beau résultat de cette situation prodigieuse est que l’honnête homme, là-dedans, le lieutenant-colonel Picquart, qui seul a fait son devoir, va être la victime, celui qu’on bafouera et qu’on punira. Ô justice, quelle affreuse désespérance serre le cœur ! On va jusqu'à dire que c’est lui le faussaire, qu’il a fabriqué la carte-télégramme pour perdre Esterhazy. Mais, grand Dieu! pourquoi? dans quel but? donnez un motif. Est-ce que celui-là aussi est payé par les juifs? Le joli de l’histoire est qu’il était justement antisémite. Oui ! nous assistons à ce spectacle infâme, des hommes perdus de dettes et de crimes dont on proclame l’innocence, tandis qu’on frappe l’honneur même, un homme à la vie sans tache ! Quand une société en est là, elle tombe en décomposition.

Voilà donc, monsieur le Président, l’affaire Esterhazy: un coupable qu’il s’agissait d’innocenter. Depuis bientôt deux mois, nous pouvons suivre heure par heure la belle besogne. J’abrège, car ce n’est ici, en gros, que le résumé de l’histoire dont les brûlantes pages seront un jour écrites tout au long. Et nous avons donc vu le général de Pellieux, puis le commandant Ravary, conduire une enquête scélérate d’où les coquins sortent transfigurés et les honnêtes gens salis. Puis, on a convoqué le conseil de guerre.

Comment a-t-on pu espérer qu’un conseil de guerre déferait ce qu’un conseil de guerre avait fait ?

Je ne parle même pas du choix toujours possible des juges. L’idée supérieure de discipline, qui est dans le sang de ces soldats, ne suffit-elle à infirmer leur pouvoir d'équité? Qui dit discipline dit obéissance. Lorsque le ministre de la Guerre, le grand chef, a établi publiquement, aux acclamations de la représentation nationale, l’autorité de la chose jugée, vous voulez qu’un conseil de guerre lui donne un formel démenti? Hiérarchiquement, cela est impossible. Le général Billot a suggestionné les juges par sa déclaration, et ils ont jugé comme ils doivent aller au feu, sans raisonner. L’opinion préconçue qu’ils ont apportée sur leur siège, est évidemment celle-ci: «Dreyfus a été condamné pour crime de trahison par un conseil de guerre, il est donc coupable; et nous, conseil de guerre, nous ne pouvons le déclarer innocent; or nous savons que reconnaître la culpabilité d’Esterhazy, ce serait proclamer l’innocence de Dreyfus. «Rien ne pouvait les faire sortir de là.

Ils ont rendu une sentence inique, qui à jamais pèsera sur nos conseils de guerre, qui entachera désormais de suspicion tous leurs arrêts. Le premier conseil de guerre a pu être inintelligent, le second est forcément criminel. Son excuse, je le répète, est que le chef suprême avait parlé, déclarant la chose jugée inattaquable, sainte et supérieure aux hommes, de sorte que des inférieurs ne pouvaient dire le contraire. On nous parle de l’honneur de l’armée, on veut que nous l’aimions, la respections. Ah! certes, oui, l’armée qui se lèverait à la première menace, qui défendrait la terre française, elle est tout le peuple, et nous n’avons pour elle que tendresse et respect. Mais il ne s’agit pas d’elle, dont nous voulons justement la dignité, dans notre besoin de justice. Il s’agit du sabre, le maître qu’on nous donnera demain peut-être. Et baiser dévotement la poignée du sabre, le dieu, non !

Je l’ai démontré d’autre part: l’affaire Dreyfus était l’affaire des bureaux de la guerre, un officier de l'état-major, dénoncé par ses camarades de l'état-major, condamné sous la pression des chefs de l'état-major. Encore une fois, il ne peut revenir innocent sans que tout l'état-major soit coupable. Aussi les bureaux, par tous les moyens imaginables, par des campagnes de presse, par des communications, par des influences, n’ont-ils couvert Esterhazy que pour perdre une seconde fois Dreyfus. Quel coup de balai le gouvernement républicain devrait donner dans cette jésuitière, ainsi que les appelle le général Billot lui-même ! Où est-il, le ministère vraiment fort et d’un patriotisme sage, qui osera tout y refondre et tout y renouveler? Que de gens je connais qui, devant une guerre possible, tremblent d’angoisse, en sachant dans quelles mains est la défense nationale ! Et quel nid de basses intrigues, de commérages et de dilapidations, est devenu cet asile sacré, où se décide le sort de la patrie ! On s'épouvante devant le jour terrible que vient d’y jeter l’affaire Dreyfus, ce sacrifice humain d’un malheureux, d’un «sale juif » ! Ah ! tout ce qui s’est agité là de démence et de sottise, des imaginations folles, des pratiques de basse police, des mœurs d’inquisition et de tyrannie, le bon plaisir de quelques galonnés mettant leurs bottes sur la nation, lui rentrant dans la gorge son cri de vérité et de justice, sous le prétexte menteur et sacrilège de la raison d'État !

Et c’est un crime encore que de s'être appuyé sur la presse immonde, que de s'être laissé défendre par toute la fripouille de Paris, de sorte que voilà la fripouille qui triomphe insolemment, dans la défaite du droit et de la simple probité. C’est un crime d’avoir accusé de troubler la France ceux qui la veulent généreuse, à la tête des nations libres et justes, lorsqu’on ourdit soi-même l’impudent complot d’imposer l’erreur, devant le monde entier. C’est un crime d'égarer l’opinion, d’utiliser pour une besogne de mort cette opinion qu’on a pervertie jusqu'à la faire délirer. C’est un crime d’empoisonner les petits et les humbles, d’exaspérer les passions de réaction et d’intolérance, en s’abritant derrière l’odieux antisémitisme, dont la grande France libérale des droits de l’homme mourra, si elle n’en est pas guérie. C’est un crime que d’exploiter le patriotisme pour des œuvres de haine, et c’est un crime, enfin, que de faire du sabre le dieu moderne, lorsque toute la science humaine est au travail pour l'œuvre prochaine de vérité et de justice.

Cette vérité, cette justice, que nous avons si passionnément voulues, quelle détresse à les voir ainsi souffletées, plus méconnues et plus obscurcies ! Je me doute de l'écroulement qui doit avoir lieu dans l'âme de M. Scheurer-Kestner, et je crois bien qu’il finira par éprouver un remords, celui de n’avoir pas agi révolutionnairement, le jour de l’interpellation au Sénat, en lâchant tout le paquet, pour tout jeter à bas. Il a été le grand honnête homme, l’homme de sa vie loyale, il a cru que la vérité se suffisait à elle- même, surtout lorsqu’elle lui apparaissait éclatante comme le plein jour. À quoi bon tout bouleverser, puisque bientôt le soleil allait luire? Et c’est de cette sérénité confiante dont il est si cruellement puni. De même pour le lieutenant-colonel Picquart, qui, par un sentiment de haute dignité, n’a pas voulu publier les lettres du général Gonse. Ces scrupules l’honorent d’autant plus que, pendant qu’il restait respectueux de la discipline, ses supérieurs le faisaient couvrir de boue, instruisaient eux-mêmes son procès, de la façon la plus inattendue et la plus outrageante. Il y a deux victimes, deux braves gens, deux cœurs simples, qui ont laissé faire Dieu, tandis que le diable agissait. Et l’on a même vu, pour le lieutenant-colonel Picquart, cette chose ignoble: un tribunal français, après avoir laissé le rapporteur charger publiquement un témoin, l’accuser de toutes les fautes, a fait le huis clos, lorsque ce témoin a été introduit pour s’expliquer et se défendre. Je dis que ceci est un crime de plus et que ce crime soulèvera la conscience universelle. Décidément, les tribunaux militaires se font une singulière idée de la justice.

Telle est donc la simple vérité, monsieur le Président, et elle est effroyable, elle restera pour votre présidence une souillure. Je me doute bien que vous n’avez aucun pouvoir en cette affaire, que vous êtes le prisonnier de la Constitution et de votre entourage. Vous n’en avez pas moins un devoir d’homme, auquel vous songerez, et que vous remplirez. Ce n’est pas, d’ailleurs, que je désespère le moins du monde du triomphe. Je le répète avec une certitude plus véhémente: la vérité est en marche et rien ne l’arrêtera. C’est d’aujourd’hui seulement que l’affaire commence, puisque aujourd’hui seulement les positions sont nettes: d’une part, les coupables qui ne veulent pas que la lumière se fasse; de l’autre, les justiciers qui donneront leur vie pour qu’elle soit faite. Je l’ai dit ailleurs, et je le répète ici: quand on enferme la vérité sous terre, elle s’y amasse, elle y prend une force telle d’explosion, que, le jour où elle éclate, elle fait tout sauter avec elle. on verra bien si l’on ne vient pas de préparer, pour plus tard, le plus retentissant des désastres.

Mais cette lettre est longue, monsieur le Président, et il est temps de conclure.

J’accuse le lieutenant-colonel du Paty de Clam d’avoir été l’ouvrier diabolique de l’erreur judiciaire, en inconscient, je veux le croire, et d’avoir ensuite défendu son œuvre néfaste, depuis trois ans, par les machinations les plus saugrenues et les plus coupables.

J’accuse le général Mercier de s'être rendu complice, tout au moins par faiblesse d’esprit, d’une des plus grandes iniquités du siècle.

J’accuse le général Billot d’avoir eu entre les mains les preuves certaines de l’innocence de Dreyfus et de les avoir étouffées, de s'être rendu coupable de ce crime de lèse-humanité et de lèse-justice, dans un but politique et pour sauver l'état-major compromis.

J’accuse le général de Boisdeffre et le général Gonse de s'être rendus complices du même crime, l’un sans doute par passion cléricale, l’autre peut-être par cet esprit de corps qui fait des bureaux de la guerre l’arche sainte, inattaquable.

J’accuse le général de Pellieux et le commandant Ravary d’avoir fait une enquête scélérate, j’entends par là une enquête de la plus monstrueuse partialité, dont nous avons, dans le rapport du second, un impérissable monument de naïve audace.

J’accuse les trois experts en écritures, les sieurs Belhomme, Varinard et Couard, d’avoir fait des rapports mensongers et frauduleux, à moins qu’un examen médical ne les déclare atteints d’une maladie de la vue et du jugement.

J’accuse les bureaux de la guerre d’avoir mené dans la presse, particulièrement dans L'Éclair et dans L'Écho de Paris, une campagne abominable, pour égarer l’opinion et couvrir leur faute.

J’accuse enfin le premier conseil de guerre d’avoir violé le droit, en condamnant un accusé sur une pièce restée secrète, et j’accuse le second conseil de guerre d’avoir couvert cette illégalité, par ordre, en commettant à son tour le crime juridique d’acquitter sciemment un coupable.

En portant ces accusations, je n’ignore pas que je me mets sous le coup des articles 30 et 31 de la loi sur la presse du 29 juillet 1881, qui punit les délits de diffamation. Et c’est volontairement que je m’expose.

Quant aux gens que j’accuse, je ne les connais pas, je ne les ai jamais vus, je n’ai contre eux ni rancune ni haine. Ils ne sont pour moi que des entités, des esprits de malfaisance sociale. Et l’acte que j’accomplis ici n’est qu’un moyen révolutionnaire pour hâter l’explosion de la vérité et de la justice.

Je n’ai qu’une passion, celle de la lumière, au nom de l’humanité qui a tant souffert et qui a droit au bonheur. Ma protestation enflammée n’est que le cri de mon âme. Qu’on ose donc me traduire en cour d’assises et que l’enquête ait lieu au grand jour !

J’attends.

Veuillez agréer, monsieur le Président, l’assurance de mon profond respect.

Ссылка на первоисточник

Картина дня

наверх